Неточные совпадения
—
А потому терпели мы,
Что мы — богатыри.
В том богатырство русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик —
не богатырь?
И
жизнь его
не ратная,
И
смерть ему
не писана
В бою —
а богатырь!
Цепями руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина… леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-пророк
По ней гремит — катается
На колеснице огненной…
Все терпит богатырь!
«Ну что, — думали чиновники, — если он узнает только просто, что в городе их вот-де какие глупые слухи, да за это одно может вскипятить
не на жизнь,
а на самую
смерть».
—
А разве ты позабыл, бравый полковник, — сказал тогда кошевой, — что у татар в руках тоже наши товарищи, что если мы теперь их
не выручим, то
жизнь их будет продана
на вечное невольничество язычникам, что хуже всякой лютой
смерти? Позабыл разве, что у них теперь вся казна наша, добытая христианскою кровью?
— Пробовал я там говорить с людями —
не понимают. То есть — понимают, но —
не принимают. Пропагандист я — неумелый,
не убедителен. Там все индивидуалисты…
не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и
не думают?»
А другой говорит: «Может, завтра море
смерти моей потребует,
а ты мне внушаешь, чтоб я
на десять лет вперед
жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
Страшно мне и больно думать, что впоследствии мы надолго расходились с Грановским в теоретических убеждениях.
А они для нас
не составляли постороннее,
а истинную основу
жизни. Но я тороплюсь вперед заявить, что если время доказало, что мы могли розно понимать, могли
не понимать друг друга и огорчать, то еще больше времени доказало вдвое, что мы
не могли ни разойтись, ни сделаться чужими, что
на это и самая
смерть была бессильна.
Я с удивлением присутствовал при
смерти двух или трех из слуг моего отца: вот где можно было судить о простодушном беспечии, с которым проходила их
жизнь, о том, что
на их совести вовсе
не было больших грехов,
а если кой-что случилось, так уже покончено
на духу с «батюшкой».
Были ли в ее
жизни горести, кроме тех, которые временно причинила
смерть ее мужа и дочери, — я
не знаю. Во всяком случае, старость ее можно было уподобить тихому сиянию вечерней зари, когда солнце уже окончательно скрылось за пределы горизонта и
на западе светится чуть-чуть видный отблеск его лучей,
а вдали плавают облака, прообразующие соленья, варенья, моченья и всякие гарниры, — тоже игравшие в ее
жизни немаловажную роль. Прозвище «сластены» осталось за ней до конца.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого
не будут жечь, никому
не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и
не будет ему казни, но
жизнь останется ему в казнь, как теперь
смерть; когда
не будет бессмысленных форм и обрядов,
не будет договоров и условий
на чувства,
не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать
не воле,
а одной любви; когда
не будет мужей и жен,
а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я
не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю
жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и
не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости,
а не жертв…
Вся человеческая энергия направлена вовне,
на создание несовершенной, дурной множественности,
на поддержание прогресса, закрепляющего закон тления,
а не внутрь,
не в глубь вечности,
не на победу над
смертью и завоевание всеобщей, полной и вечной
жизни.
На вселенских соборах дело шло
не о философских теориях,
а о
жизни и
смерти, о религиозном восприятии таинственных реальностей.
Меня удивил твой вопрос о Барятинском и Швейковском. И тот и другой давно
не существуют. Один кончил
жизнь свою в Тобольске,
а другой — в Кургане. Вообще мы
не на шутку заселяем сибирские кладбища. Редкий год, чтоб
не было свежих могил. Странно, что ты
не знал об их
смерти. Когда я писал к тебе, мне и
не пришло в мысль обратиться к некрологии, которая, впрочем, в нашем кругу начинает заменять историю…
Странное дело, — эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя
на всю
жизнь; впереди
не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме
смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений;
а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
О, да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью
смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел
на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о
жизни и
смерти.
А потом, когда ее унесли в толпе незнакомых людей,
не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке первой ночи моего сиротства?
А живучи вместе, живут потом привычкой, которая, скажу тебе
на ухо, сильнее всякой любви: недаром называют ее второй натурой; иначе бы люди
не перестали терзаться всю
жизнь в разлуке или по
смерти любимого предмета,
а ведь утешаются.
Первое: вы должны быть скромны и молчаливы, аки рыба, в отношении наших обрядов, образа правления и всего того, что будут постепенно вам открывать ваши наставники; второе: вы должны дать согласие
на полное повиновение, без которого
не может существовать никакое общество, ни тайное, ни явное; третье: вам необходимо вести добродетельную
жизнь, чтобы, кроме исправления собственной души, примером своим исправлять и других, вне нашего общества находящихся людей; четвертое: да будете вы тверды, мужественны, ибо человек только этими качествами может с успехом противодействовать злу; пятое правило предписывает добродетель, каковою, кажется, вы уже владеете, — это щедрость; но только старайтесь наблюдать за собою, чтобы эта щедрость проистекала
не из тщеславия,
а из чистого желания помочь истинно бедному; и, наконец, шестое правило обязывает масонов любить размышление о
смерти, которая таким образом явится перед вами
не убийцею всего вашего бытия,
а другом, пришедшим к вам, чтобы возвести вас из мира труда и пота в область успокоения и награды.
— Государь, — ответил он, — как Морозов во всю
жизнь чинил, так и до
смерти чинить будет. Стар я, государь, перенимать новые обычаи. Наложи опять опалу
на меня, прогони от очей твоих —
а ниже Годунова
не сяду!
Между офицерами шел оживленный разговор о последней новости,
смерти генерала Слепцова. В этой
смерти никто
не видел того важнейшего в этой
жизни момента — окончания ее и возвращения к тому источнику, из которого она вышла,
а виделось только молодечество лихого офицера, бросившегося с шашкой
на горцев и отчаянно рубившего их.
— Вот — гляди-ко
на меня: ко мне приходило оно, хорошее-то,
а я
не взял,
не умел, отрёкся! Надоел я сам себе, Люба, всю
жизнь как
на руках себя нёс и — устал,
а всё — несу, тяжело уж это мне и
не нужно,
а я себя тащу, мотаю! Впереди — ничего, кроме
смерти, нет,
а обидно ведь умирать-то, никакой
жизни не было, так — пустяки да ожидание:
не случится ли что хорошее? Случалось — боялся да ленился в дружбу с ним войти, и вот — что же?
— Да, молодое, славное, смелое дело.
Смерть,
жизнь, борьба, падение, торжество, любовь, свобода, родина… Хорошо, хорошо. Дай Бог всякому! Это
не то что сидеть по горло в болоте да стараться показывать вид, что тебе все равно, когда тебе действительно, в сущности, все равно.
А там — натянуты струны, звени
на весь мир или порвись!
Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому
жизнь не дорога, всех готовых идти
на верную
смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей
не увидит. Много их перебили за войну,
а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря
не ломают и крестов им за отличие больше дают.
Гурмыжская.
Не знаю. Я его готовила в военную службу. После
смерти отца он остался мальчиком пятнадцати лет, почти без всякого состояния. Хотя я сама была молода, но имела твердые понятия о
жизни и воспитывала его по своей методе. Я предпочитаю воспитание суровое, простое, что называется,
на медные деньги;
не по скупости — нет,
а по принципу. Я уверена, что простые люди, неученые, живут счастливее.
— Проклятая
жизнь! — проворчал он. — И что горько и обидно, ведь эта
жизнь кончится
не наградой за страдания,
не апофеозом, как в опере,
а смертью; придут мужики и потащат мертвого за руки и за ноги в подвал. Брр! Ну ничего… Зато
на том свете будет наш праздник… Я с того света буду являться сюда тенью и пугать этих гадин. Я их поседеть заставлю.
Суди же сама: могу ли я оставить это все в руках другого, могу ли я позволить ему располагать тобою? Ты, ты будешь принадлежать ему, все существо мое, кровь моего сердца будет принадлежать ему —
а я сам… где я? что я? В стороне, зрителем… зрителем собственной
жизни! Нет, это невозможно, невозможно! Участвовать, украдкой участвовать в том, без чего незачем, невозможно дышать… это ложь и
смерть. Я знаю, какой великой жертвы я требую от тебя,
не имея
на то никакого права, да и что может дать право
на жертву?
— Сам молчи!
А я поговорю… Я вот смотрю
на вас, — жрёте вы, пьёте, обманываете друг друга… никого
не любите… чего вам надо? Я — порядочной
жизни искал, чистой… нигде её нет! Только сам испортился… Хорошему человеку нельзя с вами жить. Вы хороших людей до
смерти забиваете… Я вот — злой, сильный, да и то среди вас — как слабая кошка среди крыс в тёмном погребе… Вы — везде… и судите, и рядите, и законы ставите… Гады однако вы…
А кому нужен этот бродяга по
смерти? Кому нужно знать, как его зовут, если при жизни-то его, безродного, бесприютного, никто и за человека с его волчьим паспортом
не считал… Никто и
не вспомнит его! Разве, когда будут копать
на его могиле новую могилу для какого-нибудь усмотренного полицией «неизвестно кому принадлежащего трупа», могильщик, закопавший
не одну сотню этих безвестных трупов, скажет...
— Ничего я
не вообразил, — сказал тот с досадой, —
а хочу, если я в
жизни не сделал ничего путного, так, по крайней мере, после
смерти еще чего-нибудь
не наглупить, и тебя, как великого юриста, прошу написать мне духовную
на строгих законных основаниях.
Наступает молчание. Катя поправляет прическу, надевает шляпу, потом комкает письма и сует их в сумочку — и все это молча и
не спеша. Лицо, грудь и перчатки у нее мокры от слез, но выражение лица уже сухо, сурово… Я гляжу
на нее, и мне стыдно, что я счастливее ее. Отсутствие того, что товарищи-философы называют общей идеей, я заметил в себе только незадолго перед
смертью,
на закате своих дней,
а ведь душа этой бедняжки
не знала и
не будет знать приюта всю
жизнь, всю
жизнь!
Но стрелять
не смел: в приговоренных к казни, если
не было настоящего бунта, никогда
не стреляли.
А Цыганок скрипел зубами, бранился и плевал — его человеческий мозг, поставленный
на чудовищно острую грань между
жизнью и
смертью, распадался
на части, как комок сухой и выветрившейся глины.
Но скоро тело привыкло и к этому режиму, и страх
смерти появился снова, — правда,
не такой острый,
не такой огневый, но еще более нудный, похожий
на тошноту. «Это оттого, что тянут долго, — подумал Сергей, — хорошо бы все это время, до казни, проспать», — и старался как можно дольше спать. Вначале удавалось, но потом, оттого ли, что переспал он, или по другой причине, появилась бессонница. И с нею пришли острые, зоркие мысли,
а с ними и тоска о
жизни.
—
А что, как вы думаете,
смерть теперь
не догонит меня? Право,
не хотелось бы умирать
на полдороге
жизни,
а главное, жаль, что я ничего
не сделал.
Сперва все шло довольно тихо,
не без оттенка унылости; уста жевали, рюмки опорожнялись, но слышались и вздохи, быть может, пищеварительные,
а быть может, и сочувственные; упоминалась
смерть, обращалось внимание
на краткость человеческой
жизни,
на бренность земных надежд; офицер путей сообщения рассказал какой-то, правда военный, но наставительный анекдот; батюшка в камилавке одобрил его и сам сообщил любопытную черту из жития преподобного Ивана Воина; другой батюшка, с прекрасно причесанными волосами, хоть обращал больше внимания
на кушанья, однако также произнес нечто наставительное насчет девической непорочности; но понемногу все изменилось.
И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель
на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой
жизни,
а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть
не иное что, как дважды два — четыре, то есть формула,
а ведь дважды два — четыре есть уже
не жизнь, господа,
а начало
смерти.
«Прошу вас к будущему четвергу приготовить все брильянтовые, хозяйственные и усадебные вещи по составленной после
смерти вашего мужа описи. Я намерен принять и приступить к управлению имением,
а равным образом прошу вас выехать из усадьбы, в которой
не считаю нужным, по случаю отсутствия вашей дочери, освещать, отапливать дом и держать горничную прислугу, чтобы тем прекратить всякие излишние расходы, могущие, при вашей
жизни в оной, последовать из имения малолетней,
на каковое вы
не имеете никакого права.
А вы знаете, кто хоть раз в
жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже
не городской житель, и его до самой
смерти будет потягивать
на волю.
Кстати! Ельцова, перед свадьбой своей дочери, рассказала ей всю свою
жизнь,
смерть своей матери и т. д., вероятно, с поучительною целью.
На Веру особенно подействовало то, что она услыхала о деде, об этом таинственном Ладанове.
Не от этого ли она верит в привидения? Странно! сама она такая чистая и светлая,
а боится всего мрачного, подземного и верит в него…
Вздремнешь, забудешься, и вдруг кто-то трогает за плечо, дует в щеку — и сна нет, тело такое, точно отлежал его, и лезут в голову всё мысли о
смерти; повернулся
на другой бок — о
смерти уже забыл, но в голове бродят давние, скучные, нудные мысли о нужде, о кормах, о том, что мука вздорожала,
а немного погодя опять вспоминается, что
жизнь уже прошла,
не вернешь ее…
Полнейшего выражения чистой любови к народу, гуманнейшего взгляда
на его
жизнь нельзя и требовать от русского поэта. К несчастью, обстоятельства
жизни Лермонтова поставили его далеко от народа,
а слишком ранняя
смерть помешала ему даже поражать пороки современного общества с тою широтою взгляда, какой до него
не обнаруживал ни один из русских поэтов…
(Смотрит
на часы.)Часы бегут — и с ними время; вечность,
Коль есть она, всё ближе к нам, и
жизнь,
Как дерево, от путника уходит.
Я жил! — Зачем я жил? — ужели нужен
Я богу, чтоб пренебрегать его закон?
Ужели без меня другой бы
не нашелся?..
Я жил, чтоб наслаждаться, наслаждался,
Чтоб умереть… умру…
а после
смерти? —
Исчезну! — как же?.. да, совсем исчезну…
Но если есть другая
жизнь?.. нет! нет! —
О наслажденье! я твой раб, твой господин!..
«Что лежать-то,
смерти дожидаться! Сесть верхом — да и марш», — вдруг пришло ему в голову. «Верхом лошадь
не станет. Ему, — подумал он
на Никиту, — все равно умирать. Какая его
жизнь! Ему и
жизни не жалко,
а мне, слава богу, есть чем пожить…»
И как будто ни для нее, ни для Егора Тимофеевича, спокойно облокотившегося
на край гроба,
не было здесь покойника, как будто
смерть не являла здесь своего страшного образа: старушка так близко к себе чувствовала
смерть, что
не придавала ей никакого значения и путала ее с какой-то другой
жизнью,
а Егор Тимофеевич
не думал о ней.
А между тем ни
смерть, ни болезнь — ничто нас
не берет; жить, жить надо,
не потому, чтобы хотел жить,
а потому, что встала у тебя
жизнь на дороге, и как ты ей ни кричи: сторонись! — она все стоит да подманивает.
— Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только — это особая
жизнь, иначе окрашена она!
Не умею я объяснить… Ну, вот, скажем, девицы — эту зовут Марья,
а ту Дарья, Олёна…
А на картине она без имени,
на всех похожа, и
жизнь её как будто оголена пред тобой — совсем пустая
жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо
на смерть направлена. Трудно это объяснить…
Оттого ли, что я маленьким ребенком столько раз своею рукой писала: «Прощай, свободная стихия!» — или без всякого оттого — я все вещи своей
жизни полюбила и пролюбила прощанием,
а не встречей, разрывом,
а не слиянием,
не на жизнь —
а на смерть.
От этого-то, повидимому, и зависит выражение мира и успокоения
на лице у большинства покойников. Покойна и легка обыкновенно
смерть каждого доброго человека; но умереть с готовностью, охотно, радостно умереть — вот преимущество отрекшегося от себя, того, кто отказывается от воли к
жизни, отрицает ее. Ибо лишь такой человек хочет умереть действительно,
а не повидимому, и, следовательно,
не нуждается и
не требует дальнейшего существования своей личности.
Сын живет в отцовском доме всегда,
а поденщик только
на время. И потому сын будет жить
не так, как поденщик, будет заботиться об отцовском доме,
а не думать, как поденщик, только о том, чтобы получить свою плату. Если человек верит, что
жизнь его
не кончается со
смертью, то он будет жить, как сын в доме отца. Если же
жизнь только та, какая есть в этом мире, то он будет жить как поденщик, стараясь воспользоваться всем, что можно в этой
жизни.
Для того, чтобы жить и
не мучиться, надо надеяться
на радости впереди себя.
А какая же может быть надежда радости, когда впереди только старость и
смерть? Как же быть?
А так: чтобы полагать свою
жизнь не в телесных благах,
а в духовных,
не в том, чтобы становиться ученее, богаче, знатнее,
а в том, чтобы становиться всё добрее и добрее, любовнее и любовнее, всё больше и больше освобождаться от тела, — тогда и старость и
смерть станут
не пугалом и мучением,
а тем самым, чего желаешь.
Для того, чтобы жить доброй
жизнью, нет надобности знать о том, откуда ты явился и что будет
на том свете. Думай только о том, чего хочет
не твое тело,
а твоя душа, и тебе
не нужно будет знать ни о том, откуда ты явился, ни о том, что будет после
смерти.
Не нужно будет знать этого потому, что ты будешь испытывать то полное благо, для которого
не существуют вопросы ни о прошедшем, ни о будущем.
Люди спрашивают: что будет после
смерти?
На это надо ответить так: если ты точно
не языком,
а сердцем говоришь: да будет воля твоя, как
на земле, так и
на небе, то есть как во временной этой
жизни, так и во вневременной, и знаешь, что воля его есть любовь, то тебе нечего и думать о том, что будет после
смерти.
— Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал,
а к мясному и приступу нет;
на что уж дрова, и те в нынешнее время стали в сапожках ходить. Бьемся, колотимся,
а все ни сыты, ни голодны. Хуже самой
смерти такая
жизнь, просто сказать, мука одна,
а богачи живут да живут в полное свое удовольствие.
Не гребтится им, что будут завтра есть; ни работы, ни заботы у них нет,
а бедномy человеку от недостатков хоть петлю
на шею надевай. За что ж это, Господи!
Бежать отсюда, бежать подальше с этой бледной, как
смерть, забитой, горячо любимой женщиной. Бежать подальше от этих извергов, в Кубань, например…
А как хороша Кубань! Если верить письмам дяди Петра, то какое чудное приволье
на Кубанских степях! И
жизнь там шире, и лето длинней, и народ удалее…
На первых порах они, Степан и Марья, в работниках будут жить,
а потом и свою земельку заведут. Там
не будет с ними ни лысого Максима с цыганскими глазами, ни ехидно и пьяно улыбающегося Семена…